• Приглашаем посетить наш сайт
    Бестужев-Марлинский (bestuzhev-marlinskiy.lit-info.ru)
  • Егунов А. Н.: Ломоносов — переводчик Гомера

    ЛОМОНОСОВ — ПЕРЕВОДЧИК ГОМЕРА

    I

    Сведения о Гомере Ломоносов мог иметь еще и до поступления в Славяно-греко-латинскую академию, помимо преподававшейся там словесности, так как он знал и низовую литературу, обращавшуюся в широком читательском кругу. К числу таких народных книг, кроме «Бовы», относились и «Александрии» с их ссылками на Гомера и упоминаниями героев «Илиады» и не менее распространенные Троянские притчи, ве́домые русским грамотеям и книжникам начиная уже с XIV в. Несколько позднее стала на Руси популярным чтением и переведенная с латинского повесть о Трое Гвидо де Колумна. В Петровскую эпоху она была одной из первых печатных книг: «История о разорении града Трои» 1709 г. (многочисленные переиздания, ближайшее по времени к Ломоносову — 1717 г.). Невозможно допустить, чтобы Ломоносов в свои юные годы прошел мимо этой книги. Но от легкого, развлекательного чтения до переводов из Гомера ему надо было пройти долгий путь, через приобщение к образованности своей эпохи и через усвоение ее языка. В бытность Ломоносова в Академии греческий язык там не преподавался, и Ломоносов мог познакомиться с ним лишь через переводчиков, посещая Печатный двор сверх обязательных занятий в Академии. Так или иначе, но кроме латинского языка, Ломоносов несколько знал по-гречески, научившись этому языку еще в Москве, до выезда за границу.1

    К 1738 г. относится его первый опыт стихотворного перевода с греческого — из Анакреонта («Хвалить хочю Атрид, хочю о кадме петь и т. д.). Сохранился переписанный рукой Ломоносова греческий текст этой оды2 (кстати сказать, единственный связный греческий текст, дошедший до нас от него). Сравнительно с помещенным там же латинским текстом это не скоропись, буквы скорее нарисованы, чем написаны (что, может быть, сделано умышленно). Отсутствуют надстрочные значки ударений и придыханий. Ломоносов выписал данный текст из статьи Готшеда «Versuch einer Übersetzung Anacreon in reimlose Verse», где он напечатан также без ударений и, в общем, без придыханий.3

    Руководимый Готшедом журнал, где напечатана данная статья, неровен в этом отношении: в том же номере, на стр. 87, греческие слова даны с ударениями и придыханиями. В последующие годы наблюдается то же самое.

    Анакреонтическое стихотворение, и без того очень легкое по языку, сопровождалось в статье Готшеда, кроме немецкого перевода, еще латинским метрическим, двумя французскими переводами, английским, итальянским, а в дополнении к этой статье еще и старинным (1597 г.) латинским, тоническим и без рифм.4 Все это могло служить пособием Ломоносову при его переводе 1738 г. К этой же оде он вернулся вторично, около 1761 г., дав окончательный вариант, с введением рифм, вопреки установкам Готшеда. В этой редакции исчез родительный падеж «Атрид» (словно от существительного женского рода: «хвалить хочу Атрид»), бывший первоначально, и имя «Кадм» дано уже с заглавной буквы. Таким образом, Ломоносов, переводя из Анакреонта, имел перед собой и греческий подлинник, и разъяснительную статью Готшеда, и семь переводов на другие языки, — из всего этого возникло одно из самых изящных стихотворений Ломоносова, рифмованное, вопреки и подлиннику и взглядам Готшеда. Русский же перевод Анакреонта, сделанный Кантемиром в 1736 г., нерифмованный, но и не размером подлинника, оставался в рукописи,5 к 1743 г. готовой для подношения императрице через И. И. Шувалова. Быть может, именно у него Ломоносов имел случай ознакомиться с этим переводом, в противовес которому и ввел рифмовку в свой позднейший второй вариант перевода. Во всяком случае интересно, что в набросках филологических исследований имеются у Ломоносова и такие пункты: «3. Рифмы. Анакреон… 5. Кантемир» — без всякого, правда, дальнейшего пояснения.6

    II

    В понимании характера и стиля анакреонтической поэзии для переводчика — или подражателя — не встречалось тогда затруднений: Анакреонт — т. е. сборник позднеантичных и даже византийских стихотворений, приписанных лирику VI в. до н. э., от которого на самом деле дошло очень мало и который был автором не только «анакреонтических» стишков, но и гимнов богам и элегий — легко входил в русло «легкой поэзии» XVIII в., надо было только преодолеть неприспособленность русского языка той эпохи к передаче такого «салонного» жанра. Опыт анакреонтических стихотворений не мог служить пропедевтикой к переводу Гомера.

    возобладали к концу того же столетия после переворота, произведенного трудами Вуда, Гердера, Лессинга и др., и своего рода открытия Эллады в духе веймарского классицизма. Во времена Ломоносова к Гомеру подходили с позиций французского классицизма, хотя бы и в его готшедовской версии. Вследствие величайшего почтения и похвал, расточаемых римскими поэтами Гомеру — так сказать, по рекомендации римлян — Гомер, конечно, признавался главой всех поэтов, но при ближайшем анализе его поэм эта оценка лишалась почвы. Влиятельным руководством по поэтике вплоть до середины XVIII в. продолжал оставаться трактат Юлия Цезаря Скалигера — или непосредственно в многочисленных переизданиях или через труды других теоретиков, шедших по его следам. В своей «Поэтике» (1561 г.) Скалигер преобразовал описательную поэтику Аристотеля в нормативную.

    Пятая книга его «Поэтики», озаглавленная «Criticus», содержит сравнение греков с римлянами, Гомера с Вергилием: Скалигер признает величайшую одаренность Гомера (ingenium maximum), но считает, что Гомер не столько мастер, сколько изобретатель этого вида искусства. Поэтому, как замечает Скалигер, нечего удивляться, что у Гомера «наличествует лишь некая идея природы, но не искусство».

    Подобный же взгляд, но только с обратной оценкой, т. е. то, что у Скалигера считалось отрицательным, будет признаваться положительным, получит через два столетия после Скалигера дальнейшее развитие у англичан и немцев: Гомер — поэт безыскусственный, близкий к природе (Naturdichter), что и составляет его величие и очарование в противоположность Вергилию. У Скалигера, однако, это суждение резко отрицательное: «Насколько велико расстояние между дамой и нелепой простонародной бабёнкой, настолько же божественный муж наш (т. е. Вергилий) превосходит того высочайшего мужа (т. е. Гомера)» («Quantum a plebeia ineptaque muliercula matrona distat, tantum summus ille vir a divino viro nostro superatur»).

    Особо следует отметить скалигеровскую оценку такой характернейшей черты эпического стиля, как эпитеты (что скажется и в переводах Ломоносова). 3-я глава V книги «Поэтики» Скалигера посвящена подробному (на 74 страницах) и несколько беспорядочному сопоставлению аналогичных мест из Гомера и Вергилия. При полном непонимании роли украшающих постоянных эпитетов, свойственных народной поэзии и Гомеру, Скалигер возмущается тем, что Ахилл именуется «быстроногим», даже когда он плачет или спит. Эпитеты у Гомера, по мнению Скалигера, часто бывают вялыми, ребячливыми, нелепыми и не на своем месте (Homeri epitheta saepe frigida, aut puerilia, aut locis inepta).

    Указанные примеры отрицательного отношения Скалигера к Гомеру не уравновешиваются положительными его отзывами — последние очень редки и своеобразны, например: «речи у Гомера обширны, пространны, приближаются к цицероновским (sic!)».7

    превзошел всех прочих поэтов дарованием. Однако, назвав Гомера — традиционно — главным из поэтов, Феофан непосредственно вслед за этим сообщает, что Скалигер обнаружил в Гомере много несообразностей, а именно; солнце только от вестника узнало, что его быки съедены спутниками Улисса, между тем поэты изображают солнце всевидящим; далее, по Гомеру, Венера была ранена рукой смертного, но еще более безобразно то, что Ахилл плачет, рыдает и ищет утешения у своей матери, а в описания битв, где все должно совершаться быстро, Гомер вносит долгие речи. Поэтому Гораций справедливо сказал, что Гомер иной раз дремлет: «Quandoque bonus dormitat Homerus».

    Учеником Феофана был Порфирий Крайский, непосредственный учитель Ломоносова, читавший риторику в Славяно-греко-латинской академии в 1733/34 учебном году. Сохранилась запись этого курса, сделанная, судя по почерку, вероятно, самим Ломоносовым.8

    Изложение Крайского ориентировано на римскую литературу: даются примеры из Сенеки, Марциала, Тибулла, Катулла. Неримские авторы привлекаются им редко: Плутарх, но опять-таки в латинском переводе; один раз даже Петрарка. Гомер упомянут наряду с Вергилием, Овидием, Горацием, но примеров из его не приводится.

    В своем изложении Крайский опирался на весьма авторитетную уже в течение целого столетия и неоднократно переиздававшуюся риторику Коссэна (Nicolas Caussin), в латинизированной форме — Кауссина (Caussinus, 1580—1651),9 иезуита, преподавателя словесности в Руане и Париже, королевского духовника, враждовавшего с Ришелье и изгнанного вследствие этого из Парижа. Крайский называет Коссэна в главе об амплификация. Таким образом, внимание Ломоносова к книге Коссэна могло быть привлечено еще в Академии. Находясь за границей, Ломоносов имел уже собственный экземпляр этого трактата; так, 7 апреля 1741 г. Ломоносов писал из Марбурга своему товарищу Д. И. Виноградову: «Monsieur!.. ... Nicolai Caussini Rhetoricam...».10

    III

    Если даже не соглашаться полностью с митрополитом Евгением, который в своем «Словаре» утверждает, что «Риторика» Ломоносова «собрана» из тех книг, по которым преподавалась эта наука, на латинском языке, в школах, «а наипаче из латинской Каусиновой большой и Помеевой Риторики», то все же следует учитывать и эти источники ломоносовской «Риторики». Ломоносову были известны основные западноевропейские руководства. И Кауссинова и Помеева11 риторики имели за собой к тому времени уже полувековую давность в школьном обиходе.

    — трудами Готшеда как в отдельных изданиях, так и в виде периодических выпусков. По вопросам перевода Готшед давал много нового материала. Немецкое чтение отразилось у Ломоносова в том, что слово «стиль» он передает в его немецком звучании: «штиль».

    В ту эпоху римская словесность считалась не только равносильной эллинской, но даже заслоняла ее. Так и в «Риторике» Ломоносова цитат из римских авторов приводится значительно больше, чем из греческих: на 52 строчки из Гомера приходится около 200 Вергилия и примерно 50 строк из Овидия. Шагом вперед сравнительно с трактовкой Гомера у Феофана Прокоповича было то, что Ломоносов нигде не говорит о якобы слабых сторонах Гомера, о том, что тот иногда «дремлет». Но как перевод из Гомера, в смысле отдельно существующего литературного факта, эти примеры все же не имели значения для русского читателя, который знакомился по «Риторике» Ломоносова не с Гомером, тонувшим там во множестве других цитат, а вообще с литературой латинского Запада, монополизировавшего себе античность.

    Внутри ломоносовской «хрестоматии» переводы из Гомера — 37 строк в § 114 («Илиада», IX, 225—261) и 15 строк в § 152 («Илиада», VIII, 1—15) — имели подсобное значение, как примеры, иллюстрирующие то или иное положение риторики; такие переводы находятся совершенно на периферии литературной деятельности Ломоносова, сам Ломоносов всего менее мыслил себя переводчиком Гомера или вообще переводчиком — вероятно, его самолюбие было бы даже задето, если бы его обозначили таким наименованием, — на то имелись присяжные академические переводчики. От ремесленных переводов, аккуратных, но равнодушных к тому, что они передают, каким был, например, перевод Гомера, выполненный в 1758 г. Кириаком Кондратовичем,12 лично знавшим Ломоносова и имевшим с ним столкновения, ломоносовские переводы отличаются тем, что в них есть своя концепция переводимого, поэтому анализ переводов Ломоносова из Гомера невозможен без рассмотрения ломоносовского восприятия Гомера.

    Как воспринимал Ломоносов Гомера — вопрос далеко не простой. Было бы ошибочно, собрав из различных филологических сочинений Ломоносова все упоминания Гомера, затем принять их за личные суждения Ломоносова и сделать отсюда выводы. Дело в том, что большинство упоминаний Гомера в этих работах Ломоносова принадлежит к числу обычных в ту пору школьных примеров, как то: «Гомер писал о гневе Ахиллесове» (пример на прошедшее неопределенное время); «Гомер, когда стихами своими других избавлял от забвения, тогда себя вечной памяти предал» (пример, «когда действие на самую действующую вещь обращается») и т. д.13 «старшего всех стихотворцев считало Гомера» делается вывод, что Ломоносов «считал Гомера первым поэтом»,14 тем не менее это не больше, как стертый риторический пример, несмотря на форму первого лица глагола; в тексте Ломоносова к тому же не «считаю», а «читаю», что меняет смысл, да и слово «старший» означает здесь «самый древний», т. е. родоначальник остальных поэтов. Такие примеры не носят характера личных высказываний, хотя бы данный автор — традиционно — и соглашался с ними. Но если, взятые в отдельности, такие упоминания Ломоносова о Гомере или его героях представляют собой «общее место», то, быть может, их подбор и сочетание может характеризовать отношение автора? Расширяя круг наблюдений и на стихотворные произведения Ломоносова, можно сделать вывод, что у него римские поэты обычно упоминаются перед упоминанием Гомера:

    сладчайшим Нектор лей с Назоном...
    с Гомером, как река, шуми.

    Или в начале поэмы «Петр Великий»:

    ...

    То же наблюдается и в «Руководстве по риторике» — пример на «переменение имен собственных и нарицательных»: «стихотворец вместо Виргилия или Гомера». Если в стихотворных примерах первое место римских поэтов еще можно объяснить условиями метра и рифмы, то в данном прозаическом примере эти соображения отпадают. Далее, образы гомеровских героев чаще берутся Ломоносовым из римских авторов: Одиссей — это «греческий король Уликс у Овидия», Андромаха — лицо из трагедии Сенеки «Троянки», оттуда же и плач над телом Гектора.15 По количеству приводимых примеров на первом месте стоит у Ломоносова именно Гектор:

    Расторгни смерти узы, Гектор...
    Раздранный Гектор здесь страшил коней Ахейских...
    ...

    Это позволяет сказать, что в риторическом вопросе Ломоносова: «Кто о Гекторе и Ахиллесе читает у Гомера без рвения?»16 (риторическом в том смысле, что на него не требуется ответа) — сквозит личная нотка: это похоже на признание читателя, на которого описание гибели Гектора действовало больше, чем гибель Патрокла или скорбь Ахилла. Но то не было непосредственное восприятие Гомера — между Гомером и читателем стояли римские поэты, значительно более известные этому читателю. Кроме того, здесь могли действовать, хотя бы неосознанные и в сильно смягченном виде, реминисценции из «Истории о разорении града Трои», где предпочтение отдается Гектору: «Гектор, безмерныя храбрости воин, силою многою бранноносец. Но Омир стихотворец иже в книгах своих Ахиллеса толикими похвалами и проповедми описал ... толику злу и бесчеловечну мучителю и венчати цветы похвальными звериную ону главу, а не человеческу, еже и срам есть велми, мудру мужу тако без рассуждения творити».17 Конечно, Ломоносов не доходит до такого отношения к Ахиллу и Гомеру: Ахилл у него — «огнь палящий»:

    ...
    что древних Еллин мочь хвалил,
    Ахилл в бою, как огнь палящий,
    искусством чьем (sic!) описан был.

    Однако Гектор — все же излюбленный герой Ломоносова. Но наиболее привлекавшая впоследствии внимание сцена, особенно в эпоху сентиментализма, относящаяся к Гектору, — его прощание в Андромахой — остается вне поля зрения Ломоносова. В подходе к Гектору Ломоносов совершенно расходился с трактовкой Скалигера, о которой он мог знать и непосредственно из курса словесности в Академии и из других руководств по поэтике. Скалигер отзывался отрицательно о Гекторе: Гектор все больше спит, т. е. бездействует, когда Диомед совершает подвиги. «Нет ничего хуже или противнее, — говорит Скалигер, — чем описание смерти Гектора и нелепого плача о нем» («Nihil putidius Hectoris morte, nihil illis ineptis epicediis»).18 «Илиады», а из трагедии Сенеки «Троянки».19

    IV

    При выборе примеров из Гомера Ломоносов руководствовался не их характерностью для «Илиады» — примеров из «Одиссеи» совсем нет, — а задачами своего трактата по риторике как руководства ораторского искусства. Хотя и указывается, что Гомер — творец героических поэм, он ставится тем не менее в один ряд с ораторами: «великие начальники красноречия — Гомер, Демосфен и Цицерон».20 Оратор должен владеть своей аудиторией, уметь действовать не только на разум, но и на чувства, поэтому в старинных риториках уделяется немало места рассмотрению эмоций.

    В главе шестой, § 114 — «О возбуждении, утолении и изображении страстей», Ломоносов говорит о чувстве, противоположном гневу, т. е. о «сожалении или милосердии», и приводит выдержки из древних, и прежде всего из речи Цицерона за Лигария. То же наблюдается в руководстве Готшеда «Ausführliche Redekunst» (Leipzig, 1736; 1-е изд.: 1728), где IX глава озаглавлена «Von Erregung und Dämpfung der Gemüths — Bewegungen» и т. д. На стр. 171 Готшед касается таких чувств, как «Zorn» и «Mitleid», и дает ту же цитату из Цицерона. И Готшед, и Ломоносов опирались при этом на 8-ю книгу (т. е. главу «De affectibus») трактата Коссэна. Но в выборе цитаты из Гомера («Илиада», песнь IX, стихи 225 и сл.) Ломоносов следует уже непосредственно Коссэну — у Готшеда ее нет.

    Коссэн цитирует не полностью: у него приводятся по-гречески, без латинского перевода, стихи 225, 229—231, 252—256, 268, 301—303, в общей сложности 13 строк перемежаемых латинским связующим текстом, излагающим либо содержание опущенных стихов, либо оценочные суждения Коссэна.21 —261-й. Из этого следует, что, встретив цитату у Коссэна, Ломоносов обратился к другому источнику, т. е. к полному тексту Гомера. Коссэн предпосылает своей цитате изложение содержания IX песни «Илиады»: отправление и состав посольства к Ахиллесу и т. д. У Ломоносова все это опущено, зато вводящая цитату фраза Коссэна: «Ulysses accepto poculo sic Achillem sulutat» — несколько расширена: «Улисс, утоляя гнев Ахиллесов на Агамемнона, налив чашу вина и хотя пить, говорит у Гомера в Илиаде, Иота: „За здравие твое“ и т. д. (курсив мой, — А. Е.». В рукописи Ломоносова 1747 г. можно наблюдать его работу над передачей этой вводной фразы: после слов «на Агамемнона» первоначально стояло «приняв чашу», что явно соответствует коссэновскому «accepto poculo», но затем было заменено выражением «налив чашу вина», а после «и хотя пить» зачеркнутое «за его здравие» оказалось перенесенным в первую строчку стихотворного перевода.22

    Эта мелкая правка показывает, что Ломоносов несколько по-иному, чем Коссэн, понимал данное место из «Илиады». Ломоносов говорит, что Одиссей сам налил себе вина, а не принял чашу (как у Коссэна) от кого-нибудь другого. Очевидно, Ломоносов, не довольствуясь Коссэном, заглянул в греческий текст, где это действительно так: «plēsamenos d’oinoio depas» («наполнив вином кубок») (стих 224).

    Что же касается дальнейшего, т. е. будто Одиссей хотел пить и притом за здоровье Ахилла, то это не подтверждается текстом поэмы. Вспомним ситуацию. Ахилл радушно угостил прибывшее к нему посольство, «и, когда питием и пищею глад утолили» (стих 222, Гнедич), Одиссей приступил к выполнению цели посольства: выбрав момент, имеющий сакральное значение, чтобы тем легче склонить Ахилла отложить свой гнев и принять участие в войне, он с кубком в руках, прежде чем совершить заключительное при пиршестве возлияние богам, обращается к Ахиллу с приветствием (у Гнедича: «кубок налил и приветствовал», причем Гнедич вводит отсутствующую в подлиннике подробность: «за руку взявши Пелида», относящуюся, собственно, к комментированию обрядового характера этого действия).

    При этом возникает никем из переводчиков не преодоленная трудность в передаче приветствия Одиссея Ахиллу — «chaire». Ломоносовское «за здравие твое», гнедичевское «здравствуй» (словно Одиссей только что встретил Ахилла), церковное «радуйся» или современное нам «привет» — все будет неподходящим или по содержанию, или по боковым ассоциациям, или стилистически.

    После обмена речами (Одиссей — Ахилл — Феникс), уже в заключение, «каждый ... » (стихи 656—657, Гнедич). По Ломоносову же, действия Одиссея носят обычный — русский — бытовой характер: Одиссей хочет пить за здоровье Ахилла. Таким образом, вместе с вводной фразой перевод Ломоносова выглядит следующим образом:

    «Уликс, утоляя гнев Ахиллесов на Агамемнона, налив чашу вина и хотя пить, говорит у Гомера в Илиаде:

    За здравие твое. Мы как бы у Атрида
    Твоею Ахиллес здесь пищею довольны.
    Ты нас столом своим довольно угостил.

    Нас Греческих полков погибель устрашает;
    И наши корабли едва ли уцелеют.
    Уже тебе пора во крепость облещись:
    Трояна близ судов поставили свой стан,

    Грозятся купно все, что с брегу не отступят,
    Пока до кораблей Ахейских не достигнут,
    И грянув сам Зевес дает им добрый знак.
    Надеясь на него, Приямов храбрый сын

    И в бешенстве своем богов не почитает.
    Желает, чтоб заря скорее началась,
    И хвастает отсечь все носы у судов,
    И флот весь истребить, возжегши хищный пламень,

    Сего весьма страшусь, и чтоб сему Зевес
    Так быть не попустил, и не судил бы рок
    Под Троей умереть далече от Еллады.
    Как естьли хочешь ты, то стань за нас, хоть поздно

    Ты будешь сам тужить, как нам случится зло,
    И рад бы пособить, да способов не будет,
    Подумай, чтобы нынь избыть от злой годины.
    Приятель, вспомни, что родитель приказал,

    Дадут тебе, сказал, Юнона и Минерва
    Победу на врагов, ты будь великодушен.
    Всего похвальнее добросердечным быть.
    Блюдись всегда вражды и споры начинать,

    Он так тебя учил, а ты позабываешь.
    Покинь свой лютый гнев и будь спокоен духом,
    За то Агамемнон почтит тебя дарами».23

    В подлиннике почти каждое существительное имеет при себе определительное прилагательное — неотъемлемая и существенная черта эпического стиля. Так, в порядке текста: пиршество будет, конечно, «прекрасным» (стих 225) и, через три строчки, «прелестным» (синоним); корабли— «добропалубными», «черными», троянцы — «надменными», заря — «божественной» и т. д. (см. передачу этих определений у Гнедича: «дружелюбные пиршества», заря — «денница святая» и т. п.). У Ломоносова эпитеты в большинстве случаев опущены, что меняет характер текста. Там, где они у него имеются, они ему удаются: «смятенных в мрачном дыме» выразительнее, чем гнедичевское «удушаемых дымом пожарным» (в подлиннике нет эпитета при слове «дым»).

    «хищный пламень» (у Гнедича — «бурный»), а словосочетание «во крепость облащись» является несомненно предком гнедичевского «одеешься в крепость». Выражение «лютый гнев» намечает возможность пользоваться при передаче Гомера уже имеющимися народно-русскими эпитетами.

    Встречающееся в ломоносовском переводе слово «великодушен» покрывает и двусоставное определение, и следующее за ним существительное (megalētora thymon), а «добросердечен» не является передачей какого-либо двусоставного гомеровского эпитета: оно заменяет существительное «philophrosynē» подлинника, что Гнедич передает как «кроткость любезная».

    Данная речь в высшей степени характерна для ораторской искушенности и вкрадчивости Одиссея: на ее протяжении он четыре раза пользуется прямыми обращениями, в звательном падеже, к Ахиллу, каждый раз варьируя их: «Ахилл» — «воспитанный, или вскормленный, взращенный Зевсом» (diotrephes — почти непередаваемый, причинявший затруднения всем переводчикам двусоставной гомеровский эпитет; в стертом значении: «благородный»); «полагающийся на Зевса»; «милый», «дорогой» — также почти непередаваемо. Из всей этой гаммы обращений Ломоносов оставляет только одно, последнее: «приятель». (У Гнедича их пять: Пелид, питомец Крониона, герой, храбрый, друг).

    И все же нельзя согласиться с мнением А. Будиловича, что этот «перевод очень далек от греческого подлинника; едва ли он непосредственный», или: «с греческого подлинника, кажется, нет переводов, по крайней мере переводы из Илиады (§ 114) и пр. настолько далеки от подлинника, что их нельзя считать сделанными прямо с него».24

    Напротив, если бы Ломоносов переводил с латинского перевода-подстрочника, как это делал Кириак Кондратович,25 стр. 200) здесь очевидны, и отступления Ломоносова от греческого подлинника объясняются не тем, что между Ломоносовым и подлинником стоял какой-нибудь иноязычный перевод, как это полагает Будилович, но самой теорией перевода, господствовавшей тогда, в эпоху просвещения: на язык смотрели как на универсальную систему знаков, не было разграничения между переводом художественного произведения и наукообразного, все индивидуальное, характерное считалось случайным, и его, якобы без ущерба, можно было и не передавать.

    Таким образом, наблюдения над этим первым отрывком из Гомера позволяют сделать вывод, что здесь нет таких явлений, которые заставляли бы сомневаться в непосредственном переводе с греческого (конечно, пользование иноязычными переводами как пособиями при этом не исключается — к этому прибегали и другие переводчики Гомера, включая Гнедича, но явных следов других языков, кроме языка подлинника, здесь нет). Получившаяся же в ломоносовском переводе деформация подлинника объясняется господствовавшими тогда взглядами на эпическую поэзию Гомера и на задачи или — лучше сказать — полномочия переводчика.

    V

    Второй отрывок из Гомера, переведенный Ломоносовым, выбран им самостоятельно: у Коссэна его нет. Это первые 15 строк VIII песни «Илиады». Они, так же как и первый отрывок, представляют собой речь — в этом смысле они однотипны; Ломоносов не берет из «Илиады» описательных мест — в руководстве красноречия, каким служит его «Риторика», естественны примеры ораторской речи; на этот раз это речь самого Зевса на собрании богов. Она предваряется у Ломоносова в § 15226 следующим введением: «Частные вымыслы разделяются на прямые и косвенные. Прямые предлагаются просто, наподобие подлинных деяний без всяких оговорок, как героические стихотворцы употребляют в своих поэмах. Пример из Гомеровой Илиады:

    Пустила по земли заря червленну ризу:

    На высочайший верьх холмистого Олимпа,
    Отверз уста свои, они прилежно внемлют:
    Послушайте меня все боги и богини,
    Когда вам объявлю, что в сердце я имею,

    Закон мой преступить отнюдь да не дерзает,
    Дабы скорее мне к концу привесть все дело.
    Когда увижу я из вас кого снисшедша
    Во брани помощь дать Троянам либо Грекам,

    Или хватив его повергну в мрачный Тартар,
    Далече от небес в преглубочайшу пропасть,
    Где ме́дяный помост и где врата железны

    (и прочая)».

    «ekidnato» в этом стихе было принято за форму действительного залога, a «krokopeplos» — за винительный падеж якобы существительного, прямого дополнения, стоящего, как это бывает в латинском языке, перед управляющим глаголом; таким образом исчез характерный гомеровский двусоставной эпитет зари — «шафраноризная»: такая, т. е. шафраноризная, заря и распростерлась — сама, а не ее риза — по всей земле; распространилась на всю землю (направление движения), говорит здесь Гомер. С этим не совсем справился и Гнедич: «В ризе златистой Заря простиралась над всею землею». Стих 7 ломоносовского перевода: «ни мужеск пол богов, ниже богинь пол женский» — воспринимается по-русски как излишний плеоназм, так как из слов «богов» и «богинь» уже виден их пол. При обращении к подлиннику становится ясным, чем вызвано это странное выражение: по-гречески «theos» — слово и мужского и женского грамматического рода, смотря по артиклю; без артикля стих 7 дает определительные прилагательные к слову «theos», показывающие, что речь идет о божествах и женских и мужских: «thẽleia theos ... arsēn». В любом латинском переводе этот грецизм непередаваем. Следовательно, Ломоносов имел здесь перед собой греческий текст. В этом же убеждает и (единственный раз у Ломоносова) передача составным существительным характерного гомеровского двусоставного эпитета «terpikeraunos» как «громодержатель» (у Гнедича смелее и ближе: «молнелюбец»). Другой подобный эпитет, встречающийся в этом отрывке, — «polydeiras» передан, однако, не двусоставным прилагательным, а простым: «холмистый». Во всяком случае ни одно из определений в этом тексте не опущено: «мрачный Тартар», «пропасть преглубочайшая». Делал ли Ломоносов этот перевод позднее, чем перевод из IX песни, и именно поэтому несколько усовершенствовался в передаче эпитетов, мы не знаем. Впрочем, данный текст по своему характеру легче для перевода, чем предыдущий, так как повелительно-грозная речь Зевса не так нюансирована, как изворотливая речь Одиссея.

    Выражение Ломоносова «ме́дяный помост» сохранилось и у Гнедича с переменой ударения на «медя́ный»:

    Где и медя́ный помост и ворота железные...

    Гнедич несомненно знал ломоносовские опыты перевода и притом по ранним изданиям «Риторики», так как в собрании сочинений Ломоносова 1759 г. данный стих читается уже с изменением, вряд ли в лучшую сторону: «Где твердый медный пол и где врата железны». Варианты и черновики показывают, что Ломоносов неустанно работал над своими переводами.

    «Перевод очень близкий, вероятно, с греческого».27 В суждении Будиловича о переводах из IX и VIII песен не было бы противоречия, если бы эти переводы резко отличались между собой качественно и в смысле подхода к делу. Но этого нет. Оба отрывка переведены в одной манере, их роднит применяемое в них обоих просторечие. В IX песне, кроме невозможного в устах Одиссея фамильярного обращения к Ахиллу «приятель», встречаются такие выражения, как «тужить», «пособить»; в VIII песне: «со срамом возвратится», «хватив его», что по своему «низкому штилю» уже стоит на границе «перелицованного», травестированного эпоса и предваряет опыты, произведенные Осиновым и Котляревским над «Энеидой». Правда, юмор, в частности по отношению к богам, не чужд Гомеру; исследователи нового времени, привыкшие вращаться в кругу иных религиозных представлений, испытывали величайшие затруднения в понимании такой религии и мифологии, которая, как у Гомера, иногда допускает бурлеск, не переходящий в отрицание. Однако бурлескные сцены из быта богов нигде не меняют у Гомера обычной эпической дикции, т. е. не допускают никаких словарных вульгаризмов. Ломоносовское просторечие является в данном случае отзвуком скалигеровской теории о якобы простецком, тривиальном языке Гомера. Применение просторечия в данном отрывке тем более неуместно, что речь Зевса вовсе не бурлескна, она должна быть исполнена грозного величия, подобно Фидиеву образу Зевса. По мнению же Скалигера, убеждение греков, что Фидий вдохновлялся Гомером при создании своего Зевса, не что иное, как насмешка над Фидием: Гомеров Зевс якобы не имеет с ним ничего общего.

    При суждении о просторечии необходима осторожность: отделяемые двумя столетиями языкового развития от времен Ломоносова, мы рискуем подчас принять за просторечие то, что тогда, в еще не сложившемся литературном языке, вовсе не ощущалось как таковое. Например, слово «повсядни» в плаче над Гектором из «Троянок» Сенеки (см. выше, стр. 203) для нас сейчас звучит как вульгаризм, но, можно думать, оно не было им во времена Ломоносова. Судить о степени просторечия можно путем сопоставления с его же переводами из римских поэтов: переводы Ломоносова из Вергилия в той же «Риторике» значительно выше по слогу. То же и в переводах из «Овидия» (хотя там попадается изредка и просторечие: «зуб на зубе трет», «огонь на тощем животе»).28 Еще более показательна оригинальная эпическая поэма Ломоносова «Петр Великий», где совершенно были бы невозможны выражения, употребленные Ломоносовым при передаче Гомера, — она написана «высоким штилем» героической поэмы.

    Для сравнения можно взять прозаический, с латинского, перевод Гомера, сделанный Кондратовичем и отделенный от Ломоносова лишь десятилетием, — срок настолько короткий, что язык не мог существенно измениться. Кондратович, «не мудрствуя лукаво» и не заботясь о литературных теориях, делал свой перевод обычным разговорным языком. Сопоставление его перевода с ломоносовским наглядно показывает установку Ломоносова на простую речь и его отказ от «высокого штиля» при переводе Гомера. Еще более показательным является сравнение этих обоих переводов с переводом Екимова (1776 г.), сознательно отказавшегося от просторечия и переносившего в свой прозаический перевод архаизирующий «высокий штиль», и в лексику и в синтаксис.

    , 1758 г.

    (с латинского)

     

    Екимов, 1776 г.

    Багряно-ризная заря распространялась по всей земле, как Юпитер молниеносный на крайнем верху высокого неба в собрание богов призвал, и один всем говорил, а они все купно его слушали: Слушайте меня все боги и все богини! что я вам намерен говорить: ни какова богиня и ни которой бог29 да не дерзнет преступить мое повеление, чтоб мне скорее те дела скончать. Кого-либо из богов я узнав, что он пойдет или троянцам или грекам помогать, тог ранен с бесчестием на небо возвратися. Или я, его схватив, вергну в темный ад, где есть глубочайшая подземная пропасть и где врата железны и медный пол.

     

    Красящаяся багряною одеждою денница уже по всей земле излилася, когда услаждающийся громом Юпитер созвал богов на сонм во превыспренние места многохолмного Олимпа. Послушающим же всем совокупно богам начинает тако: Внушите вси боги и вси богини, да возглаголю, что сердце в персях повелевает мне; да никакая убо жена от богинь или муж от богов дерзнет опровергнути слово мое, но вси совокупно утвердите, да вскоре совершу дела сии: кого я от богов проразумею особо волею своею отшедшего на помощь ко Троянам или Данаям, той не по приличию уязвлен возвратится на Олимп, или восхитив его низвергну в преисподнюю тьму зело далеко, где глубочайшая под землею есть бездна, где железные врата и медный пол.

    Выдержав перевод обоих отрывков из «Илиады» в духе просторечия, Ломоносов в своих теоретических трудах нигде, однако, не выражает презрительного или пренебрежительного отношения к Гомеру — в этом он делает шаг вперед сравнительно со скалигеровской теорией. Скалигеру не нравились народные корни гомеровской поэзии, которые он ошибочно принимал за простонародные; смешению этому был постепенно положен конец лишь в XIX в. В своих переводах из Гомера Ломоносов показал, что, в противоположность принятому в то время мнению, и героический эпос может не иметь искусственного, панегирического характера. Введение в высокие стихи простых разговорных оборотов означало начатки поэтизации обычной русской речи, что, безотносительно к Гомеру, было тогда моментом прогрессивным для развития русского стиха.

    «Илиады», которая во всех веках была образцом героической поэмы, Ломоносов не придерживался лексики «высокого штиля». Но в своей «Российской грамматике» 1755 г. он указывает и на синтаксическую сторону «высокого штиля», сожалея, что вышел из употребления Dativus absolutus (дательный самостоятельный, соответствующий греческому Genitivus absolutus и латинскому Ablativus absolutus). «В высоких стихах, — говорит он об этом обороте, — можно, по моему мнению, с рассуждением некоторым принять. Может быть, со временем общий слух к тому привыкнет, и сия краткость и красота в российское слово возвратится».30

    Другие возможности высокого, возвышенного в эпосе намечены Ломоносовым при передаче третьего отрывка из Гомера в письме к И. И. Шувалову от 16 октября 1753 г. Причиной письма было желание Ломоносова «учинить отпор» его литературным противникам, или, как он выражается «моим ненавистникам», т. е. Елагину и Сумарокову, порицавшим гиперболичность ломоносовских од. Адресатом выбран И. И. Шувалов, так как в его доме и в его присутствии происходили ссоры Сумарокова с Ломоносовым. «Они, — пишет Ломоносов, — стихи мои осуждают и находят в них надутые изображения, для того что они самих великих древних и новых стихотворцев высокопарные мысли, похвальные во все веки и от всех народов почитаемые, унизить хотят. Для доказательства предлагаю Вашему Превосходительству примеры, которыми основательное оправдание моего им возможного подражания показано быть может».

    Далее Ломоносов дает в своем переводе четыре строки из «Илиады» (XIII, 17—20):

    Внезапно встал Нептун с высокия горы,
    Пошел и тем потряс и лесы и бугры;

    До места, в кое гнев и дух его подвигнул.

    И в заключение говорит: «Сим подобных высоких мыслей наполнены все великие стихотворцы ... того ради я весьма тому рад, что имею общую часть с толь великими людьми, и за великую честь почитаю с ними быть опорочен неправо».31

    Цитата из Гомера («Илиада», XIII, 18—21) почерпнута Ломоносовым из трактата Лонгина (псевдо-Лонгина, I в. н. э.) «О возвышенном» в переводе Буало. У Лонгина приводится не четыре стиха, а всего лишь полтора (половина 18-го и 19-й), которые Буало переводит двустишием:


    Fait trembler sous ses piés et forêts et montagnes.32

    Ломоносов, найдя это место в трактате Лонгина — Буало, обратился к тексту Гомера, и если первые две строки Ломоносова можно рассматривать как перевод с французского, то следующие две восходят к самому греческому подлиннику, правда в очень вольной передаче: таких слов, как «гнев и дух его подвигнул», там нет, а взамен «до места» у Гомера имеется название города, связанного с культом Посейдона. Латинизация имени Посейдона — «Нептун», исчезновение эпитета при передаче глаголом «ступил» существительного «ноги» подлинника — все это больше, чем в переводах двух предшествовавших отрывков, отвечает традициям французских переводов той эпохи. Это особенно подчеркивается применением рифмованного александрийского стиха.

    Выбор этого размера был тогда естествен вследствие повсеместного в Европе преобладания французской литературы, где этот метр был национальным. В третьем отрывке (в письме к Шувалову) Ломоносов дает «регулярно» построенное четверостишие — очевидно, здесь действовал пример стихов Буало. Все три отрывка переведены эквилинеарно, насколько это понятие применимо к передаче, жертвующей характерными чертами эпического стиля; синтаксический перенос из стиха в стих (enjambement) не соблюден. В отличие от третьего отрывка своеобразно применен александрийский стих в первых двух переводах из Гомера. В александрийском стихе строчки рифмуются попарно, у Ломоносова на протяжении 37 строк первого отрывка парная рифмовка встречается только дважды:

    В ужасной ярости всех Греков презирает33

    и

    Приятель, вспомни, что родитель приказал,
    В который день тебя к Атриду посылал.

    Кроме этих двустиший с глагольными рифмами, все остальные не рифмованы, что представляет собой отступление от норм александрийского стиха. Точно так же, вопреки полагающемуся регулярному чередованию двустиший с женским окончанием и двустиший с мужским окончанием, Ломоносов дает в стихах 6—8, т. е. в трех строчках подряд, сплошь мужские окончания, а в стихах 34—37-м — женские. Эти, вероятно, непреднамеренные нарушения александрийского стиха расценивались бы тогда, в плане школьного «стихотворства», как недочеты.

    Второй отрывок из Гомера передан нерифмованными стихами, сплошь с женскими окончаниями. Сравнивая эти переводы с оригинальной поэмой Ломоносова «Петр Великий», где также применен александрийский стих, можно сделать вывод, что в переводах Ломоносов — сознательно или невольно — разрушал структуру александрийского стиха, что следует расценивать как факт положительный, поскольку этот метр совершенно не подходил для передачи Гомера.

    будто «как правило (?), именно в переводах Ломоносову удавалось добиться максимальной отточенности языка», или: «Язык ломоносовских переводов из Гомера, которого Ломоносов считал первым поэтом («Старшего всех стихотворцев считаю Гомера»), Анакреона, Вергилия, Овидия, Горация очень прост и выразителен».34 Неправильность этих суждений в том, что они не дифференцированы: то, что, быть может, верно относительно перевода из Анакреонта, распространено и на перевод из Гомера и на совершенно не обследованные переводы из римских авторов. То же самое повторяется и в недавно вышедшем, вообще говоря, чрезвычайно ценном пособии по истории переводческой мысли: «В его (т. е. Ломоносова) „Риторике“ (1748) в точных (?) и художественно совершенных (?) переводах даны образцы творчества выдающихся (?) поэтов и ораторов древности: Гомера, Анакреона ... Демосфена, Лукиана, Цицерона, Тацита и других».35 Как во всем этом понимается отточенность языка, точность и выразительность перевода, остается без разъяснения, и такие отписки похожи на комплименты, в которых не нуждаются ни Ломоносов, ни Гомер, названный здесь «выдающимся». Однако «простота» ломоносовских переводов из Гомера — далеко не такое простое явление, если к нему подойти исторически (см. выше, стр. 199). Кроме того, подобные суждения принижают достоинства оригинальных стихотворений Ломоносова, которые на самом деле стоят бесконечно выше его переводов.

    Помимо стихотворных переводов из Гомера (в общей сложности 56 строк) Ломоносов дает в своей «Риторике» (§ 197) еще и прозаический пересказ одного места из «Илиады» (IX, 385 и сл.), тематически представляющий собой продолжение первого отрывка — ответ Ахилла на речь Одиссея:

    «Ахилл, гневный на Агамемнона, говорит у Гомера, что он с Агамемноном не примирится, хотя бы он давал ему все богатство, которое в песке морском или в земных недрах скрыто, и дочери его за себя не примет, хотя бы она красотою с Венерою и искусством с Минервою могла сравниться».36

    Стоит прочесть этот отрывок вслух, как сейчас же ухо почувствует наличие в нем, местами, ритма, и притом дактилического (правда, при сохранении нашего нынешнего ударения — Агаме́мнон, а не Агамемно́н, что могло быть во времена Ломоносова, на французский лад). Тут есть целый гекзаметр: «гово/рит у Го/мера что/ он с Ага/мемноном/ не прими/рится» — и почти целый, без первой стопы и со «спондеем» в пятой: «о/на красо/тою с Ве/нерою/ и и/скусством». Сюда же относится и меньший отрезок: «да/вал ему/ все бо/гатство».

    Конечно, у Ломоносова это получилось непреднамеренно, из-за слуховой впечатлительности при чтении подлинника. Но как раз такие «случайности», встречающиеся в русской прозаической речи (и в народной поэзии), и являются природной, естественной основой возможности русского гекзаметра, потому что, как говорит Гнедич в предисловии к своей «Илиаде», «русский гекзаметр существовал прежде, нежели начали им писать. Того нельзя ввести в язык, чего не дано ему природою». Это замечание Гнедича остается у него без дальнейшего развития, но оно совершенно справедливо, иначе филологически выведенный по античным образцам «ученый» гекзаметр (образцы его имеются и у Ломоносова) остался бы искусственной выдумкой.37 Таким образом, Ломоносова надо считать первым, кто, благодаря верному поэтическому слуху, заставил Гомера звучать в дактилических ритмах русской речи.

    В ломоносовском переводе третьего отрывка из Гомера чрезвычайно существенна еще одна сторона, а именно намечающийся там отказ от теории просторечия, т. е. попытка преодоления скалигеровской традиции. В самом деле, противники Ломоносова упрекали его оды в «надутости», т. е. выспренности, возвышенности, преувеличенности, иначе говоря, его винили за «высокий штиль» не только словесный, но и образный. Ломоносов отвечает на это: «они меня своей хулой хвалят», так как это же самое встречается у великих эпических поэтов, начиная с Гомера. Из Вергилия Ломоносов при этом приводит, правда, примеров вдвое больше, чем из Гомера (впрочем, данное место Вергилия представляет собою подражание Гомеру), далее следует у него Овидий. Смысл его защиты сводится к тому, что возвышенный, гиперболический стих не чужд и античному эпосу. Раз так, то тем самым упраздняется и вульгарность Гомера, прокламированная Скалигером. Нечто подобное было высказано Ломоносовым и в стихотворении «К Пахомию»:

    — церковные столпы —
    .................
    Гомера, Пиндара, Демосфена читали
    и проповедь свою их штилем предлагали.38

    Так как невозможно думать, чтобы Ломоносов предполагал в сочинениях «церковных столпов» слог своих собственных переводов из Гомера, с изложением церковно-библейских сюжетов тем языком, каким изъясняется ломоносовский Зевс, то, следовательно, Ломоносов не исключал возможности возвышенного, «высокого штиля» для Гомера.

    он оправдывает, ссылаясь на примеры из эпоса; 2) свое оригинальное творчество (за переводы ведь его не упрекали) он защищает переводной (потенциально, хотя бы тогда еще и не переведенной) литературой, стирая грань между ними и допуская возможность и в переводе сохранить систему образов подлинника, в данном случае речь шла о греческих и римских поэтах, авторитет которых был непререкаем в эпоху классицизма.

    У Ломоносова не было предшественников в стихотворной передаче греческих стихов.39 Он явился здесь зачинателем, как и во многих других областях. Благодаря ему Гомер впервые прозвучал в русских стихах.

    Для овладения гомеровской тематикой и для прозаического пересказа Гомера подспорьем могли служить Троянские притчи и «История о разорении града Трои»; они не прошли бесследно, надо полагать, и для Ломоносова. И в прозаическом пересказе из Гомера Ломоносова ждала нечаянная удача — случайный, «стихийный» гекзаметр.

    И если Ломоносов не передал характер эпического стиля Гомера, понимание которого с трудом далось и филологии последовавшего столетия, все же его переводы чрезвычайно продуктивны в том смысле, что они таили в себе зачатки последовавших русских переводов. Так, просторечье, но уже в прозе, было применено Кондратовичем (1758 г.), французский александрийский стих — Костровым (1787 г.), выспренность «высокого штиля» — Екимовым (1776—1778 гг.). Потребовалось около восьмидесяти лет неустанных попыток различных переводчиков, пока наконец не был найден Гнедичем свой язык для русского Гомера.

    1 См.: Я. М. Боровский. Латинский язык Ломоносова. В кн.: Ломоносов. Сборник статей и материалов, т. IV. Изд. АН СССР. М.—Л., 1960, стр. 206—218.

    2 Факсимиле приложено к статье: Е. Я. . Из неизданных материалов о Ломоносове. «XVIII век», сб. 2, Изд. АН СССР, Л., 1940.

    3 Beiträge zur Critischen Historie der Deutschen Sprache, Poesie und Beredsamkeit, herausgegeben von einigen Mitgliedern der Deutschen Gesellschaft in Leipzig, fünftes Stück, 1733, стр. 152—168.

    4 Там же, 6-tes Stück, 1733, стр. 363—364.

    5 Впервые напечатан в кн.: А. , Сочинения, т. I, Пб., 1867, стр. 341 и сл.

    6 М. В. Ломоносов, Полн. собр. соч., т. 7, Изд. АН СССР, М.—Л., 1952, стр. 767. (Далее: Ломоносов, с указанием тома).

    7

    8 Artis rhetoricae Praecepta tres in libros divisa atque ad instruendum oratorem selectionibus Eloquentiae fundamentis ad elegantiam styli in omni genere dicendi tradita Moscoviae. Ex Anno 1733 in Annum 1734. Оригинал хранится в Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина, фотокопия — в Архиве АН СССР, ф. 20, оп. 6, № 64. См. также примечания М. П. Сухомлинова к 3-му тому «Сочинений» Ломоносова (СПб., 1895, Приложения, стр. 27).

    9 De eloquentia sacra et humana. (О духовном и светском красноречии), 1-е изд. Париж, 1626.

    10 Ломоносов, т. 10, стр. 431—432.

    11 —1673), иезуит, преподавал в Лионе, составитель так называемого «королевского» французско-латинского словаря и автор сочинений по античной мифологии. В его трактате по поэтике «Novus candidatus rhetoricae» (1-е издание 1681 г.) примеров из Гомера нет. Большое место занимает там учение о панегириках.

    12 Перевод Кондратовича остался в рукописи: «Илиада» — Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина, ф. 313, № 1256; «Одиссея» — Государственная Публичная библиотека им. Салтыкова-Щедрина, F. XV. 64.

    13 Ломоносов, т. 7, стр. 47, 210 и 480.

    14 Д. К. . Ломоносов. В кн: История русской литературы, т. III. Изд. АН СССР, М.—Л., 1941, стр. 312.

    15 Ломоносов, т. 7, стр. 52, 76; т. 8, стр. 63 и сл., 83, 668, 696.

    16 Там же, т. 7, стр. 231, 253, 283, 582; т. 8, стр. 177 и сл.; там же, стр. 183 — последний пример из Овидия.

    17

    18 Julii Caesaris Scaligeri..., стр. 497.

    19 Ломоносов, т. 8, стр. 668 и сл.

    20

    21 N. Caussin. De eloquentia sacra et humana, гл. XXXIX, стр. 536—537.

    22 Ломоносов, т. 7, стр. 186.

    23 —188.

    24 А. Будилович. М. В. Ломоносов как натуралист и филолог. СПб., 1869, стр. 106 и Приложение, стр. 57.

    25 Перевод К. Кондратовича был сделан, как он это открыто признает, с латинского перевода Спондана (Spondanus). Спондан (Jean de Sponde, 1557—1595) — французский филолог, прославившийся первым в Европе комментированным изданием Гомера: Homeri poematum versio latina ас notae perpetuae, 1-е изд. Базель, 1583.

    26 , т. 7, стр. 223—224.

    27 А. Будилович. М. В. Ломоносов как натуралист и филолог, стр. 61.

    28 , т. 8, стр. 142. Переводы Ломоносова из римских поэтов должны бы составить предмет особого исследования.

    29 Ср. замечание по поводу этих слов на стр. 210.

    30 Ломоносов, т. 7, стр. 567.

    31 —492. Ср. у Гнедича:

    Вдруг, негодуя, восстал и с утесной горы устремился,
    Быстро ступая вперед; задрожали дубравы и горы.
    Вкруг под стопами священными в гневе идущего бога
    Трижды ступил Посейдон и в четвертый достигнул предела

    «священными» — «бессмертными»).

    32 Oeuvres de Boileau Despréaux, t. IV, Amsterdam, 1772, Traité du Sublime traduit du Grec de Longin, стр. 328. Следует отметить опущение у Буало гомеровского эпитета при слове «piés» («ноги»).

    33 В подлиннике говорится не о презрении Гектора к своим военным противникам — грекам, но о том, что Гектор — так его характеризует Одиссей — это человек, который не ценит, не чтит ни людей (вообще, следовательно и своих, т. е. троянцев), ни богов.

    34 Д. К. Мотольская

    35 Русские писатели о переводе XVIII—XX вв. Л., 1960, стр. 17.

    36 В переводе Гнедича:

    Или хоть столько давал бы мне, сколько песку здесь и праху, —
    Сердца и сим моего не преклонит Атрид Агамемнон,

    Дщери супругой себе — не возьму от Атреева сына,
    Если красою она со златой Афродитою спорит,
    Если искусством работ светлоокой Афине подобна.

    37 Richard Burgi в своей превосходной книге «A History of the Russian Hexameter» (Jale University, 1954) не затронул этой стороны, т. е. рождения «стихийного» гекзаметра из русской прозы. Например, у Пушкина в «Пиковой даме»: «Дня через два, выходя с графиней садиться в карету...» (Б. В. Томашевский. Стих и ритм. «Поэтика», «Academia», Л., 1928, стр. 5).

    38 Ломоносов, т. 8, 1959, стр. 658.

    39

    Раздел сайта: